Дневники блокадного ленинграда

Читать

Мы говорим «война» — и подразумеваем «большие слова» подвиг, патриотизм, Родина… Так было принято. Но мы хотим уйти от шаблона, заглянуть туда, куда редко достигал луч света, ведь, по сути, кроме имени-знамени Тани Савичевой и пятёрки пионеров-героев мы не знаем о «войне детей» – ничего.

Да, тушили зажигалки на крышах, да, копали картошку и работали на огородах, да, писали письма домой под диктовку раненых бойцов о госпиталях, да, вязали тёплые варежки…

Но что было с их миром, миром ребёнка, поколебленным голодом, разрухой, смертью любимых, старших? Они, ещё живые, могут вспомнить сейчас, поделиться воспоминаниями – но ничто не будет так ярко и достоверно, как дневниковые записи. Именно поэтому мы взялись за этот жанр.

Для нас, журналистов «АиФ», задумавших этот труд – собрать под одной обложкой эти тексты, чего не было сделано ни в СССР, ни в современной России, — соприкосновение с детским миром военных лет оказалось потрясением. И мы хотим, чтобы его пережили и вы. Мы собрали всё, что могли.

Архивные документы, семейные реликвии, уже видевшие свет книги… Их оказалось 35. Тридцать пять дневников советских детей. Ни один не похож на другие. Из тыла, с оккупированных территорий, из гетто и концлагерей, из блокадного Ленинграда и из нацистской Германии. Тридцать пять разных войн…

Совершенно разные по фактуре, дневники детей наряжают соседством «большого» – и «малого»: «Зубрил алгебру. Наши сдали Орёл». Это настоящие эпосы, «Война и мир» – в ученической тетради.

Удивительно, как держится детский взгляд за мирные «мелочи», как чувствуется биение «нормальной» жизни даже в оккупации и блокаде: девочка пишет о первой помаде, мальчик – о первом влечении.

Дети – поголовно! – пишут о книгах: Жюль Верн и Горький, школьная программа и семейное чтение, библиотеки и домашние реликвии…. Они пишут о дружбе. И конечно – о любви. Первой, осторожной, несмелой, не доверяемой до конца даже интимному дневнику…

Вообще у них, у наших героев, всё – впервые. Впервые дневник, впервые — война, у них нет опыта старших поколений, нет прививки жизни, у них всё – на живую нитку, взаправду, и нам кажется, что их свидетельства – они самые честные в том, что касается внутреннего мира и отражения в себе мира большого.

Собранные нами дневники разные не только по содержанию, разные они и по «исполнению».

В нашем распоряжении и листы перекидного календаря, и записные книжки, и общие тетради в коленкоровых обложках, и школьные в клеточку, и альбомчики с ладонь… У нас есть дневники длинные и короткие.

Подробные и не очень. Хранящиеся в запасниках архивов, фондах музеев, есть семейные реликвии на руках у читателей газеты.

Один из читателей, услышав наш призыв предоставить детские дневники, сел и за выходные записал свои юношеские воспоминания, бережно принеся их в понедельник в редакцию. И нам подумалось: ведь может быть и так, что никто за все эти годы не спросил его: «Дед, а как оно было там?», ему не довелось никому доверить детского, сокровенного, больного…

Акция сопричастности – вот что такое труд, который взял на себя «Аиф».

Не просто показать войну глазами ребёнка, сквозь призму детского восприятия мира – невинного, трогательного, наивного и так рано возмужавшего, а протянуть ниточку от каждого бьющегося сейчас сердца к сердцу, пережившему главную катастрофу XX века, к человеку даже если и погибшему – но не сдавшемуся, выдюжившему, человеку маленькому, может быть, ровеснику, но видевшему самые страшные страницы истории, которая была, кажется, недавно, а может, уже и давно… Эта ниточка привяжет. И, может быть, удержит. Чтобы не оборвался мир. Такой, оказывается, хрупкий.

Редакция еженедельника «Аргументы и факты»

Дети переносят войну иначе, чем взрослые. И записывают эту войну и всё, что с нею связано, все её ужасы и потрясения они по-другому. Наверное, потому, что дети – безоглядны. Дети наивны, но в то же время они и честны, в первую очередь перед самими собой.

Дневники военных детей – это свидетельства удивительной наблюдательности и беспощадной откровенности, часто невозможной взрослому человеку. Дети замечали явления быта, приметы войны более точно, чем взрослые, лучше реагировали на все происходящие перемены. Их дневники ближе к земле. И потому их свидетельства, их доказательства подчас горазда важнее для историков, чем дневники взрослых.

Одна из самых страшных глав этой книги – самая первая. Ужаснее всего для детей в блокадном Ленинграде, насколько я мог заметить тогда, были бомбёжки и артобстрелы, тёмные улицы и дворы, где ночью не было никакого освещения. Разрывы бомб и снарядов – это была смерть видимая, наглядная, к которой они не могли привыкнуть.

А вот смерть человеческую, окружавшую их на улицах и в домах, они воспринимали спокойнее, чем взрослые, и не ощущали такого страха и безысходности перед ней, может быть, просто потому, что не понимали её, не соотносили с собой.

Но были у детей свои, собственные страхи. А ужаснее всего, как выяснилось, для них был голод. Им гораздо труднее, чем взрослым, было перетерпеть его, они ещё не умели заставлять себя, уговаривать, и от того больше страдали. Вот почему так много строк и страниц в их дневниках посвящено мыслям о еде, мукам голода – и последующих муках совести…

Чем эти дневники были для них, тех, кто их писал? Почти в каждом дневнике прочитывается: «мой лучший друг», «мой единственный советчик»… В дневник не пишут – с дневником говорят.

Нет на Земле ближе существа, чем эта тетрадь в коленкоровой обложке, чертёжный блокнот,альбомчик с ладонь…

И эта близость, эта потребность – зачастую она возникает именно в первый день войны, когда и были начаты многие из опубликованных в этой книге дневников.

Соприкосновение с детским миром тех военных лет – дело для меня глубоко личное.

Работая над «Блокадной книгой» мы с Алесем Адамовичем поняли, что наиболее достоверно чувства, поведение блокадников выражены именно в детских дневниках. Разыскать эти дневники было непросто.

Но несколько поразительно подробных мы всё же нашли. И выяснилось, что как правило, дневник человек вёл, даже не надеясь выжить.

Но вместе с тем он понимал исключительность ленинградской блокады и хотел запечатлеть своё свидетельство о ней.

В эпоху переоценки самых важных человеческих ценностей, когда по Европе снова маршируют факельные шествия нацистов, такие свидетельства, как дневники детей войны, крайне важны. Они возвращают нас к себе, к земле, на которой мы родились…

И если сегодня кого-то не пронимают свидетельства взрослых, то, может быть, проймут слова детей. И детям нынешним слышнее будут голоса их сверстников, а не взрослых, которые вещают с высоких трибун.

Ведь одно дело, когда учитель у доски рассказывает тебе о войне, и совсем другое – когда это делает твой школьный товарищ. Пусть и с разницей в 70 лет.

Конечно, все мы боимся, страшимся, не хотим новой войны. Читая дневники детей, переживших войну минувшую, понимаешь этот ужас ещё сильнее. И поневоле задумываешься: неужели мы смогли прожить без войны всего семь десятилетий? Всего семь десятилетий мира! Ведь этого так мало.

Даниил ГРАНИН, писатель, участник Великой Отечественной войны, почётный гражданин Санкт-Петербурга

Мы жили на Петроградской стороне в когда-то самом прекрасном и богатом городе мира, бывшей столице Российской империи.

Это было нестерпимо давно. Но как будто вчера. А иногда мне кажется, что и сегодня, – настолько всё явно перед глазами… Завывание сирены. Тиканье метронома, которое доносилось из репродукторов. Это было предупреждение об артобстреле города или о его бомбёжке.

А затем метроном всегда сменяла бравурная, весёлая музыка, которая действовала на наши души, как реквием. Голод. Вначале, несмотря на огромную слабость, голова была очень ясной… Потом временами начинаешь терять сознание, восприятие реальности нарушается…

Источник: https://www.litmir.me/br/?b=257664&p=3

Блокадный Ленинград — жуткие воспоминания того времени

Чем дальше от даты случившегося, тем меньше человек осознает произошедшее событие. Современное поколение вряд ли когда-нибудь по-настоящему сможет оценить невероятный масштаб всех ужасов и трагедий произошедших во время блокады Ленинграда.

Страшнее фашистских нападений был только всеобъемлющий голод, который убивал людей страшной смертью. К  70-летней годовщине со дня освобождения Ленинграда от фашистской блокады, предлагаем вам посмотреть какие ужасы пережевали жители Ленинграда в то страшное время.

Из блога Станислава Садальского

Впереди меня стоял мальчик, лет девяти, может быть. Он был затянут каким-то платком, потом одеялом ватным был затянут, мальчик стоял промерзший. Холодно. Часть народа ушла, часть сменили другие, а мальчик не уходил. Я спрашиваю этого мальчишку: „А ты чего же не пойдешь погреться?“ А он: „Все равно дома холодно“.

Я говорю: „Что же ты, один живешь?“ — „Да нет, с мамкой“. — „Так что же, мамка не может пойти?“ — „Да нет, не может. Она мертвая“. Я говорю: „Как мертвая?!“ — „Мамка умерла, жалко ведь ее. Теперь-то я догадался. Я ее теперь только на день кладу в постель, а ночью ставлю к печке. Она все равно мертвая.

А то холодно от нее“.

«Блокадная книга» Алесь Адамович, Даниил Гранин

«Блокадная книга» Алеся Адамовича и Даниила Гранина. Я купил ее когда-то в лучшем питерском букинисте на Литейном. Книга не настольная, но всегда на виду.

Скромная серая обложка с черными буквами хранит под собой живой, страшный, великий документ, собравший воспоминания очевидцев, переживших блокаду Ленинграда, и самих авторов, ставших участниками тех событий.

Читать ее тяжело, но хотелось бы, чтобы это сделал каждый…

Из интервью с Данилом Граниным: «— Во время блокады мародеров расстреливали на месте, но также, я знаю, без суда и следствия пускали в расход людоедов.

Можно ли осуждать этих обезумевших от голода, утративших человеческий облик несчастных, которых язык не поворачивается назвать людьми, и насколько часты были случаи, когда за неимением другой пищи ели себе подобных? — Голод, я вам скажу, сдерживающих преград лишает: исчезает мораль, уходят нравственные запреты.

Голод — это невероятное чувство, не отпускающее ни на миг, но, к удивлению моему и Адамовича, работая над этой книгой, мы поняли: Ленинград не расчеловечился, и это чудо! Да, людоедство имело место… — …ели детей? — Были и вещи похуже. — Хм, а что может быть хуже? Ну, например? — Даже не хочу говорить… (Пауза).

Представьте, что одного собственного ребенка скармливали другому, а было и то, о чем мы так и не написали. Никто ничего не запрещал, но… Не могли мы… — Был какой-то удивительный случай выживания в блокаду, потрясший вас до глубины души?

— Да, мать кормила детей своей кровью, надрезая себе вены»

«…В каждой квартире покойники лежали. И мы ничего не боялись. Раньше разве вы пойдете? Ведь неприятно, когда покойники… Вот у нас семья вымерла, так они и лежали. И когда уж убрали в сарай!» (М.Я.Бабич)

«У дистрофиков нет страха. У Академии художеств на спуске к Неве сбрасывали трупы. Я спокойно перелезала через эту гору трупов… Казалось бы, чем слабее, человек, тем ему страшнее, ан нет, страх исчез. Что было бы со мною, если бы это в мирное время, — умерла бы, от ужаса. И сейчас ведь: нет света на лестнице — боюсь. Как только люди поели — страх появился» (Нина Ильинична Лакша).

Павел Филиппович Губчевский, научный сотрудник Эрмитажа: — Какой вид имели залы? — Пустые рамы! Это было мудрое распоряжение Орбели: все рамы оставить на месте.

Благодаря этому Эрмитаж восстановил свою экспозицию через восемнадцать дней после возвращения картин из эвакуации! А в войну они так и висели, пустые глазницы-рамы, по которым я провел несколько экскурсий.

— По пустым рамам?

— По пустым рамам.

Безвестный Прохожий — пример массового альтруизма блокады. Он обнажался в крайние дни, в крайних обстоятельствах, но тем доподлинней его природа. Сколько их было – безвестных прохожих! Они исчезали, вернув человеку жизнь; оттащив от смертельного края, исчезали бесследно, даже облик их не успевал отпечататься в мерклом сознании.

Казалось, что им, безвестным прохожим,– у них не было никаких обязательств, ни родственных чувств, они не ждали ни славы, ни оплаты. Сострадание? Но кругом была смерть, и мимо трупов шли равнодушно, удивляясь своей очерствелости.

Большинство говорит про себя: смерть самых близких, дорогих людей не доходила до сердца, срабатывала какая-то защитная система в организме, ничто не воспринималось, не было сил отозваться на горе.

Блокадную квартиру нельзя изобразить ни в одном музее, ни в каком макете или панораме, так же как нельзя изобразить мороз, тоску, голод… Сами блокадники, вспоминая, отмечают разбитые окна, распиленную на дрова мебель — наиболее резкое, необычное.

Но тогда по-настоящему вид квартиры поражал лишь детей и приезжих, пришедших с фронта. Как это было, например, с Владимиром Яковлевичем Александровым: «— Вы стучите долго-долго — ничего не слышно. И у вас уже полное впечатление, что там все умерли.

Потом начинается какое-то шарканье, открывается дверь. В квартире, где температура равна температуре окружающей среды, появляется замотанное бог знает во что существо. Вы вручаете ему пакетик с какими-нибудь сухарями, галетами или чем-нибудь еще. И что поражало? Отсутствие эмоционального всплеска.

— И даже если продукты?

— Даже продукты. Ведь у многих голодающих уже была атрофия аппетита».

Врач больницы:
— Помню, привезли ребят-близнецов… Вот родители прислали им маленькую передачу: три печеньица и три конфетки. Сонечка и Сереженька — так звали этих ребятишек. Мальчик себе и ей дал по печенью, потом печенье поделили пополам.

Остаются крошки, он отдает крошки сестричке. А сестричка бросает ему такую фразу: «Сереженька, мужчинам тяжело переносить войну, эти крошки съешь ты». Им было по три года. — Три года?!

— Они едва говорили, да, три года, такие крошки! Причем девочку потом забрали, а мальчик остался. Не знаю, выжили они или нет…»

Амплитуда страстей человеческих в блокаду возросла чрезвычайно — от падений самых тягостных до наивысших проявлений сознания, любви, преданности.
«…В числе детей, с которыми я уезжала, был мальчик нашей сотрудницы — Игорь, очаровательный мальчик, красавец. Мать его очень нежно, со страшной любовью опекала.

Еще в первой эвакуации говорила: «Мария Васильевна, вы тоже давайте своим деткам козье молоко. Я Игорю беру козье молоко». А мои дети помещались даже в другом бараке, и я им старалась ничего не уделять, ни грамма сверх положенного. А потом этот Игорь потерял карточки.

И вот уже в апреле месяце я иду как-то мимо Елисеевского магазина (тут уже стали на солнышко выползать дистрофики) и вижу — сидит мальчик, страшный, отечный скелетик. «Игорь? Что с тобой?» — говорю. «Мария Васильевна, мама меня выгнала. Мама мне сказала, что она мне больше ни куска хлеба не даст».

Читайте также:  Королёв: от политзаключенного до дважды героя

— «Как же так? Не может этого быть!» Он был в тяжелом состоянии. Мы еле взобрались с ним на мой пятый этаж, я его еле втащила. Мои дети к этому времени уже ходили в детский сад и еще держались. Он был так страшен, так жалок! И все время говорил: «Я маму не осуждаю. Она поступает правильно. Это я виноват, это я потерял свою карточку».

— «Я тебя, говорю, устрою в школу» (которая должна была открыться). А мой сын шепчет: «Мама, дай ему то, что я принес из детского сада».

Я накормила его и пошла с ним на улицу Чехова. Входим. В комнате страшная грязь. Лежит эта дистрофировавшаяся, всклокоченная женщина. Увидев сына, она сразу закричала: «Игорь, я тебе не дам ни куска хлеба. Уходи вон!» В комнате смрад, грязь, темнота.

Я говорю: «Что вы делаете?! Ведь осталось всего каких-нибудь три-четыре дня, — он пойдет в школу, поправится». — «Ничего! Вот вы стоите на ногах, а я не стою. Ничего ему не дам! Я лежу, я голодная…» Вот такое превращение из нежной матери в такого зверя! Но Игорь не ушел.

Он остался у нее, а потом я узнала, что он умер.
Через несколько лет я встретила ее. Она была цветущей, уже здоровой. Она увидела меня, бросилась ко мне, закричала: «Что я наделала!» Я ей сказала: «Ну что же теперь говорить об этом!» — «Нет, я больше не могу. Все мысли о нем».

Через некоторое время она покончила с собой».

Судьба животных блокадного Ленинграда — это тоже часть трагедии города. Человеческая трагедия. А иначе не объяснишь, почему не один и не два, а едва ли не каждый десятый блокадник помнит, рассказывает о гибели от бомбы слона в зоопарке.

Многие, очень многие помнят блокадный Ленинград через вот это состояние: особенно неуютно, жутко человеку и он ближе к гибели, исчезновению от того, что исчезли коты, собаки, даже птицы!..

«Внизу, под нами, в квартире покойного президента, упорно борются за жизнь четыре женщины — три его дочери и внучка, — фиксирует Г.А.Князев. — До сих пор жив и их кот, которого они вытаскивали спасать в каждую тревогу. На днях к ним зашел знакомый, студент. Увидел кота и умолял отдать его ему. Пристал прямо: «Отдайте, отдайте». Еле-еле от него отвязались. И глаза у него загорелись.

Бедные женщины даже испугались. Теперь обеспокоены тем, что он проберется к ним и украдет их кота. О любящее женское сердце! Лишила судьба естественного материнства студентку Нехорошеву, и она носится, как с ребенком, с котом, Лосева носится со своей собакой. Вот два экземпляра этих пород на моем радиусе.

Все остальные давно съедены!»

Жители блокадного Ленинграда со своими питомцами

А.П.Гришкевич записал 13 марта в своем дневнике: «В одном из детских домов Куйбышевского района произошел следующий случай. 12 марта весь персонал собрался в комнате мальчиков, чтобы посмотреть драку двух детей.

Как затем выяснилось, она была затеяна ими по «принципиальному мальчишескому вопросу». И до этого были «схватки», но только словесные и из-за хлеба». Завдомом тов. Васильева говорит: «Это самый отрадный факт в течение последних шести месяцев.

Сначала дети лежали, затем стали спорить, после встали с кроватей, а сейчас — невиданное дело — дерутся. Раньше бы меня за подобный случай сняли с работы, сейчас же мы, воспитатели, стояли, глядя на драку, и радовались. Ожил, значит, наш маленький народ».

В хирургическом отделении Городской детской больницы имени доктора Раухфуса, Новый год 1941/42 г.

Посвящается 70-летию с момента полного освобождения Ленинграда от фашистской блокады!

Источник: https://4tololo.ru/content/4291

Блокадный дневник Лены Мухиной :: Частный Корреспондент

Мы знаем «взрослые» свидетельства чудовищного, до конца не изученного явления, которое называется Ленинградской блокадой. Но «детских» свидетельств мало. Дневник Лены Мухиной — одно из них.

16/XI—41

Опять воздушная тревога. Как половина восьмого вечера, так пожалуйте, немец тут как тут.

Сегодня день прошёл как то гадко. Ака ушла искать чего нибудь съедобного в 9 часов утра и пришла только в 5 часов. Мы с мамой уже смирились с мыслью, что Ака ничего не достала и мы не будем вообще сегодня обедать, и вдруг Ака явилась, и не с пустыми руками, а со студнем. Принесла 500 гр. мясного студня.

Мы сразу сварили суп и поели горячий суп по две полных тарелки. Как мы сейчас живём, ещё сносно, но если положение ухудшится, то не знаю, как мы это переживём. Раньше, ещё сравнительно совсем недавно, мама могла получить у себя на работе суп без карточки, и у нас в школе уже первый раз дали суп.

Но на другой же день вышло постановление о том, что суп давать тоже по карточкам.

150 грамм хлеба нам явно не хватает. Ака утром покупает себе и мне хлеба, и я до школы почти всё съедаю и целый день сижу без хлеба.

Прямо не знаю, как и быть, может быть, лучше поступать так: через день в школьной столовой брать второе на 50 грамм по крупяной карточке и в тот день хлеба не брать, а в другой день питаться 300 граммами хлеба.

Надо будет попробовать. А вообще, самочувствие неважное. Всё время внутри что то сосёт.

Скоро, 21 ого этого месяца, у меня день рождения, мне исполнится 17 лет. Как нибудь отпраздную, хорошо, что это первый день третьей декады, так что конфеты будут обязательно. Как хочется поесть.

Когда после войны опять наступит равновесие и можно будет всё купить, я куплю кило чёрного хлеба, кило пряников, пол литра хлопкового масла. Раскрошу хлеб и пряники, оболью обильно маслом и хорошенько всё это разотру и перемешаю, потом возьму столовую ложку и буду наслаждаться, наемся до отвала.

Потом мы с мамой напекем разных пирожков, с мясом, с картошкой, с капустой, с тёртой морковью. И потом мы с мамой нажарим картошки и будем кушать румяную, шипящую картошку прямо с огня.

И мы будем кушать ушки со сметаной и пельмени, и макароны с томатом и с жареным луком, и горячий белый, с хрустящей корочкой батон, намазанный сливочным маслом, с колбасой или сыром, причём обязательно большой кусок колбасы, чтобы зубы так и утопали во всём этом при откусывании.

Мы будем кушать с мамой рассыпчатую гречневую кашу с холодным молоком, а потом ту же кашу, поджаренную на сковородке с луком, блестящую от избытка масла. Мы, наконец, будем кушать горячие жирные блинчики с вареньем и пухлые, толстые оладьи. Боже мой, мы так будем кушать, что самим станет страшно.

Мы с Тамарой решили писать книгу о жизни в наше время советских ребят так 9 ого, 10 ого классов. О мимолётных увлечениях и о первой любви, о дружбе. Вообще написать такую книгу, которую мы хотели бы прочесть, но которой, к сожалению, не существует.

Отбой, отбой воздушной тревоги. Сейчас четверть девятого. Пора идти спать. Завтра в школу.

До следующего раза.

18 декабря

Наши захватили, вернее, взяли обратно ещё два новых города на Калин[ин]ском направлении. На Ленинградском участке фронта наши тоже потеснили противника, так что дорога от Тихвина до Волхова полностью освобождена от немцев. Сегодня нам в школе

дали не желе, а простоквашу из соевого молока, четверть литра. Очень вкусно, я принесла домой и поделилась с мамой и Акой. Им тоже очень понравилось.

Сегодня Ака стояла за мясом и получила прекрасное американское прессованное мясо, жирное, без косточек. Мама уже второй день не ходила на работу. Нет сил, и потом всё равно их всех скоро уволят, т. к. госпиталь там ликвидируют. Раненые уже все рассредоточены по разным госпиталям. Мама опять будет без работы. Неизвестно, куда ей удастся устроиться.

Завтра уже 19 ое, а мы ещё не получили конфет и масла.

Сегодня в 7 часов зажглось электричество, так что я пишу эту запись при свете электричества, но зато у нас не идёт вода.

Сегодня у нас был вкусный суп с мясом и макаронами. Кошачьего мяса хватит ещё на два раза. Да на 3 раза американского, а что будет потом неизвестно.

Хорошо бы раздобыть где нибудь ещё кошку, тогда бы нам опять надолго бы хватило. Да, я никогда не думала, что кошачье мясо такое вкусное, нежное.

Со школой у меня дела, можно сказать, — дрянь… По литературе сочинение написала на плохо. Масса грамматических ошибок, да и само сочинение неважное. Завтра можно будет писать снова. Я думаю, что надо попытать счастья, авось напишу на хорошо…

Очень обидно было слышать от учительницы по литературе, что она обманулась во мне, что считала меня лучше, чем я есть на самом деле. Что я одна из наиболее антисоветски настроенных.

Нет, она в этом не права, я в душе Советский Школьник, но на деле действительно этого про меня сказать нельзя, потому что я сейчас очень распускаюсь, мне лень собраться с силами, я слишком много думаю о себе.

Вот ведь скоро кончается первая четверть, а я совсем не учу уроки, ст[р]ашно запускаю материал, и, конечно, это мне не пройдёт даром. Я своими плохими успехами очень огорчу маму. Конечно, можно сослаться на то, что учиться трудно. Но кто же это отрицает.

Вот в том то и мог бы проявиться мой патриотизм, что я, несмотря на трудности, наперекор всему прилагала бы все усилия к тому, чтобы хорошо учиться. А то, что же выходит! Разговоры, мечты о том, что я буду достойна звания Советского гражданина, всё пустая болтовня. Первые же испытания на моём пути сломили меня, согнули. Я сдалась. Я тряпка. Трудности испугали меня. Я кутаюсь в сто одёжек и ничего не делаю, зря ем хлеб и только ною — холодно, холодно.

Да, холодно. Но разве холод — это такая вещь, которую нельзя преодолеть? Нет, холод можно преодолеть.

13/II—42

Когда я утром просыпаюсь, мне первое время никак не сообразить, что у меня действительно умерла мама. Кажется, что она здесь, лежит в своей постели и сейчас проснётся, и мы будем с ней говорить о том, как мы будем жить после войны. Но страшная действительность берёт своё.

Мамы нет! Мамы нет в живых. Нет и Аки. Я одна. Прямо непонятно! Временами на меня находит неистовство. Хочется выть, визжать, биться головой об стенку, кусаться! Как же я буду жить без мамы. А в комнате запустенье, с каждым днём всё больше пыли.

Я, наверно, скоро превращусь в Плюшкина…

Милая, дорогая, любимая мама. Ты не дожила до улучшения всего каких нибудь несколько дней. Так обидно, так до боли в сердце досадно за тебя. Ты умерла 7 ого утром, а 11 ого прибавили хлеба, а 12 ого дали крупу.

Но, Боже мой, как же, как же я буду жить одна. Я не представляю. Совершенно не представляю! Нет, я уеду к Жене. Тоже кругом все чужие люди. Я так несчастна!

Боже, Боже милостивый! За что! За что всё это!

5/III

Скоро женский день. Стоит солнечная морозная погода. Хлеба ещё не прибавили. Когда подумаешь, сколько уже пережито, прямо страшно становится и радостно, самое тяжёлое позади.

Я это пережила и одна из всех нас 3 ех осталась в живых. Если бы продовольственное улучшение запоздало бы ещё на полмесяца, то и я бы вслед за Акой и мамой отправилась бы на Марата, 76.

Марата, 76! О, какой зловещий адрес, сколько тысяч ленинградцев узнали его…

Мамочка, мамуся, ты не выдержала, ты погибла. Мамуля, мамончик, милый дружочек мой. Боже, как жестока судьба, ты так хотела жить. Ты умерла мужественно…

Эти последние дни, 5, 6, 7 февраля, мама почти совсем со мной не разговаривала. Она лежала, закрывшись с головой, очень строгая и требовательная.

Когда я бросилась со слезами к ней на грудь, она отталкивала меня: «Дура, что ревёшь. Или думаешь, что я умираю». — «Нет, мамочка, нет, мы с тобой ещё на Волгу поедем». — «И на Волгу поедем, и блины печь будем. Вот давай ка мы лучше на горшок с тобой сходим.

Ну ка, сними одеяло. Так, теперь сними левую ногу, теперь правую, прекрасно». И я снимала с кровати на пол ноги, когда я дотрагивалась только до них, это ужасно. Я понимала, что маме осталось недолго жить.

Ноги — это были как у куклы, кости, а вместо мышц какие то тряпки.

— Опля, — говорила весело она, силясь сама подняться. — Опля, а ну ка, подними меня так.

Да, мама, ты была человеком с сильным духом. Конечно, ты знала, что умрёшь, но не считала нужным об этом говорить. Только помню, 7 ого вечером. Я попросила маму:

«Поцелуй меня, мамуся. Мы так давно не целовались».

Её строгое лицо смягчилось, мы прижались друг к другу. Обе плакали.

— Мамочка, дорогая!

— Лёшенька, несчастные мы с тобой!

Потом мы легли спать, т. е. я легла. Спустя немного времени слышу, мама меня зовёт:

— Алёша, ты спишь?

— Нет, а что.

— Знаешь, мне сейчас так хорошо, так легко, завтра мне, наверно, будет лучше. Никогда я ещё не чувствовала себя такой счастливой, как сейчас.

— Мама, что ты говоришь. Ты меня пугаешь. Почему тебе хорошо стало?

— Не знаю. Ну ладно, спи спокойно.

И я заснула. Я знала, что мама умрёт, но я думала, что ещё дней 5, 6 она проживёт, но я никак не могла предполагать, что смерть наступит завтра.

Я заснула. Сквозь сон я слышала, что мама опять меня звала. «Лёшенька, Алёша, Алёша, ты спишь?» Как сейчас, звучат в ушах у меня эти слова. Потом она замолчала. Я опять заснула крепким сном. Когда опять проснулась, слышу, мама что то говорит, но очень не внятно, я её окликнула:

— Мама, а мама, что ты говоришь?

Молчит. Потом опять что то бормочет, а мне не отвечает…

И вот несколько последних часов я сидела у её постели. Она так и не пришла в сознание и тихо умерла, как то замерла, [я] даже не заметила. Хотя сидела у её изголовья. Так умирают от истощения [в]се.

ОТПРАВИТЬ:       

Читайте также:  Топ-5 познавательных советских мультфильмов для детей младшей школы

Источник: http://www.chaskor.ru/article/blokadnyj_dnevnik_leny_muhinoj_24729

Блокадный дневник Вали Мироновой: как считали картошку и мечтали выжить

Материал подготовлен Пушкинским ИА>>

Две тонкие тетради в линеечку, исписанные фиолетовыми чернилами, разрушающийся от ветхости корешок скреплен полосой полиэтилена. Это дневник 17-летней ленинградки Вали Мироновой. Вырвавшись из блокадного Ленинграда по знаменитой «дороге жизни» через Ладогу, Валентина Васильевна (в замужестве — Крыжова) не вернулась в родной город, сейчас она живет в подмосковном Пушкине.

В честь 71-й годовщины полного снятия блокады Ленинграда корреспондент РИАМО перелистал страницы дневника блокадницы. 

Лепешки на машинном масле

Валя начала вести дневник 23 октября 1941 года, но практически сразу же на пару месяцев забросила. Регулярные записи в дневнике начинаются только с декабря 1941-го, с начала первой, самой страшной блокадной зимы.

«16 января. Сегодня мама взяла увольнительную, т.к. сообщили, что умер дядя Митя Калабин, и мы решили сходить к ним. С утра натаскали воды с тетей Ирой, она так промерзла – стояла в очереди за хлебом больше 3-х часов. У Калабиных – настоящая могила, чтобы описать не хватит слов. Уж у тети Кати плохо, а здесь не знаю, как и сказать.

Дядя Митя умер 6 января, а похоронили 15-го. За мякину отдали 1кг хлеба и 150 руб. деньгами. Хоронили его в Новой Деревне, дядя Леня достал гроб. Шура лежит уже 5-й день, не может подняться: такая стала худая, тощая. Бабушка тоже лежит, Дима тоже не может с места сдвинуться. Только Клава бродит.

Они уже на третью квартиру перебираются, а сейчас живут в малюсенькой комнатушке. В большой комнате вылетели все стекла от артиллерийского снаряда. В комнатке адский холод. Дров нет, воды нет, света нет и есть нечего. Клава выкупила хлеб за 18 января. Поели хлеба да разогрели в печке кипятку, сломали скамейку и сожгли.

В комнате жуткая грязь, я им перемыла посуду, у них она, видно, недели две не была мыта да закоптела от коптилки. Клава поджарила лепешек на машинном масле из муки, которую получила за крупу. Столярный клей уже весь съели. Мама бабушке дала сахару и взяла для нее постирать жакетку. От них ушли в 3 часа. На Лиговке были в 5 часов.

Я сходила за водой, мама разогревала поесть, покушали тоже и отправились к тете Кате. Я по пути зашла на станцию за ужином, на ужин была пшенная каша, я ее снесла маме. В магазинах ничего нет, но говорят, что скоро все выдадут. Все дороги, говорят, заполнены обозами и эшелонами с продуктами.

Ждем, когда кончится перерегистрация карточек, наверно что-нибудь будет лучше, ведь недаром выступал сам Попков (председатель исполкома Ленгорсовета – ред.) и сказал, что самые тяжелые дни позади остались. Но пока что улучшения нет. Скоро ли?»

Не скоро… Блокада продлится еще два года. В январе 1942-го ты этого еще не знаешь. Тем-то и отличаются дневники от мемуаров, оперирующих уже завершенными событиями, отношение к которым, по прошествии лет, у автора могло неоднократно измениться под влиянием идеологии, укоренившихся мнений и штампов.

Екатерина Катукова: о муже-герое, танках и битве за Москву>>

«Хочется жить, работать, любить»

«17 января. Встала сегодня рано, маму собрала на работу, она свезла картошку. Я после нее сразу же ушла тоже. Сегодня Андрей уходит в военкомат. Неужели на фронт? Это значит, что тете Кате (матери Андрея – ред.) смерть. Она его ночью кормила, где-то достала картошки. Утром завтракала лапшу, правда, недоваренную и без масла.

В обед были щи жидкие, но белые и без масла, на второе сарделька с пшенной кашей, все съела. В 4 часа позвонили маме: оказывается, в магазине есть пшено и без очереди! Я попросила Тамару подежурить, а сама побежала. Мама очень замерзла. Я выкупила пшено, и вместо 225 г. свешали 275 г. Мама пошла на Верейскую.

Завтра она выходная… Сегодня разговаривала с Володей Алухиным, и он из достоверных источников сообщил, что смертность в январе месяце 18 тыс. в день, а в декабре была 9 тыс. в день, а в ноябре – 9 тыс. в день. Мы подсчитали, что в среднем за 2,5 месяца умерло от голода 675 тыс. чел., а ведь смертность с каждым днем увеличивается.

Сколько еще погибло в Ленинграде от бомбежки, от снарядов, да еще около 1 млн взято на фронт и 1 млн эвакуировано. В общем, в городе осталось меньше половины населения. На кладбищах могилы не копают, а взрывают и в ямы так штабелями и складывают покойников. На улице покойников много, и все больше босиком, сапоги снимают.

Все больше мужчины мрут… Вот сейчас можно всевозможные вещи купить, а легче всего сменять. И меняют большую часть на дуранду (жмых), овес, масло, хлеб и т. д. Погода вчера была хорошая, а сегодня опять морозит здорово. Сегодня немного радостнее, прибавили хлеба во многих военных частях, госпиталях, яслях. Наверно с 21-го и нам прибавят.

Сегодня мама мне сказала, что я не только похудела, но и начала стареть. Неужели моя молодость пройдет так быстро, в таких жутких условиях? Мне еще так хочется жить, работать в пользу человечества, любить.

Хочется видеть счастливую жизнь, видеть Колю, Лелю, а главное маму, не гнущуюся под тяжестью труда, а отдыхающую и поджидающую своих детей дома, в тепле и с сытным обедом. Она это давным-давно заслужила, и в ее года нужно уже как можно меньше переживать. А все получается наоборот… Ужин снесла домой (пшенная каша).

Дома покушали, мама легла спать, а я читала «Милый друг» Мопассана. Вечером, идя с работы, зашла в магазин, где прикреплена тетя Катя, там было пшено без очереди. А они и не знали, я им выкупила, и сейчас они варят кашу и суп, вспоминают Андрея».

Не менее трети Валиного дневника посвящено пище, процессам ее добывания, приготовления. То же самое можно найти в блокадных дневниках других ленинградцев. Постоянное недоедание, голод вынуждали людей постоянно думать о еде. 

«18 января. Проспала до половины двенадцатого, вернее пролежала. Ночью очень плохо спалось, во-первых, жестко, во-вторых, было холодно, а в-третьих, снилась всякая ерунда. Покушали с мамой, а потом я с тетей Ирой натаскала воды и дров.

В 3-м часу сходила за обедом, был рассольник – одна вода – и гречневая каша с сардельками (60 г). Снесла домой, покушали. Мама все время заставляет меня плакать: сама ест очень плохо, все пичкает меня, а я ее, она капризничает и пьет много воды.

Собирались на Лиговку, но я решила лучше не ходить, т. к. она еле бродит и дома-то. Заставила съесть суп и кашу с сарделькой, она сначала не хотела есть вообще. Сбегала за хлебом и в 5 ч ушла на станцию, с Тамарой сходили в душ – вымылись замечательно.

После душа взяла ужин – гречневую кашу и подогрела на плите и пожарила хлеба с солью. Покушала и пошла на дежурство».

Как освобождали Волоколамск: воспоминания танкиста и партизана>>

«Дорога жизни»

И так далее, день за днем – монотонно и страшно. Но Валентине и ее маме повезло. Вот последняя запись из ее дневника:

«9 апреля мы выехали из Ленинграда по «дороге жизни». Машина шла по льду, а вода надо льдом до радиатора машины. За нами 2 машины ушли под лед. В г. Кабоны нас погрузили в товарные «теплушки». При этом дали по 1 кг хлеба, который выпекали в местной пекарне, он был горячим.

И еще по порции пшенного супа, в котором были куски свежего сала. У многих начался кровавый понос и заворот кишок. Погибших от этого в Ярославле сняли с поезда… Мы 3 суток ждали, когда нас отправят в восточное направление. И вот, наконец, подогнали два «пульмановских вагона» (товарных), оборудованные нарами и теплушкой.

Нас вышло из эшелона около 200 человек. В нашем вагоне разместилось 92 человека. И вот, мы поехали в г. Томск. Ехали до Томска 1 месяц и 10 дней с разными трудностями и даже приключениями. На больших станциях по эвакуационным справкам давали хлеб и обед.

Но наши вагоны часто останавливали на разъездах, где мы ничего не могли получить… В Томск мы приехали в мае месяце».

Дневники блокадников зачастую требуют комментариев и пояснений для современных читателей, не знавших войны. Многое из описанного там нам просто не понять.

Например, Валя Миронова пишет: «Сегодня перетаскали картошку, 23 шт. померзло, осталось всего вместе с ними 340 шт».

Казалось бы, какой голод? Ведь есть 340 картофелин! Но при встрече Валентина Васильевна объясняет, что это совсем не тот картофель, который мы себе представляем.

В конце октября 1941-го на уже убранном картофельном поле на окраине Ленинграда Валя с мамой собрали оставшиеся картофелины, размером чуть больше горошин. Именно эти картофелинки пересчитывала Валя в январе 1942-го.

Все это обязательно надо публиковать, чтобы помнили. Чтобы понимали, что война – это не парады. Война – это кусочек хлеба, поджаренный на машинном масле.

Андрей Воронин

Источник: https://riamo.ru/article/41165/blokadnyj-dnevnik-vali-mironovoj-kak-schitali-kartoshku-i-mechtali-vyzhit.xl?mTitle=&mDesc=&mImg=

У блокады женское лицо: пронзительные воспоминания жительниц ленинграда

«В квартире пусто, кроме нас никого, все ушли на фронт. И так день за днем. От мужа — ничего. И вот наступила роковая ночь 7/IV 1942 года. Час ночи, схватки.

Пока одела троих детей, белье собрала в чемодан, двоих сыновей привязала к санкам, чтобы не упали — отвезла их во двор к помойке, а дочь и чемодан оставила в подворотне. И родила… в брюки…
Забыла, что у меня дети на улице.

Шла медленно, держась за стену своего дома, тихо-тихо, боялась задавить малютку.
А в квартире — темно, а в коридоре — вода с потолка капает. А коридор — 3 метра шириной и 12 в длину. Иду тихо-тихо.

Пришла, скорее расстегнула штаны, хотела положить малыша на оттоманку и от боли потеряла сознание…
Темно, холодно, и вдруг открывается дверь — входит мужчина. Оказалось, он шел через двор, увидел двоих детей, привязанных к санкам, спросил: „Куда едете?“ А пятилетний мой Костя и говорит: „Мы едем в родильный дом!“

„Эх, дети, наверное, вас мама на смерть привезла“, — предположил мужчина. А Костя и говорит: „Нет“. Мужчина молча взялся за санки: „Куда везти?“ А Костюха командует. Смотрит человек, а тут еще одни санки, еще ребенок.
Так и довез детей до дому, а дома зажег огарок в блюдечке, лак-фитиль — коптит ужасно.

Сломал стул, разжег печурку, поставил кастрюлю с водой — 12 литров, побежал в родильный… А я встала, дотянулась до ножниц, а ножницы черные от копоти. Фитилек обрезала и разрезала такими ножницами пуповину напополам… Говорю: „Ну, Федька, половина тебе, а другая — мне…“ Пуповину ему я обвязала черной ниткой 40-го номера, а свою — нет.

Я же, хоть и четвертого родила, но ничегошеньки не знала. А тут Костя достал из-под кровати книгу „Мать и дитя“ (я всегда читала в конце книги, как избежать нежелательной беременности, а тут прочла первую страницу — „Роды“). Встала, вода нагрелась. Перевязала Федору пуповину, отрезала лишний кусок, смазала йодом, а в глаза нечем пускать.

Едва дождалась утра. А утром пришла старушка: „Ой, да ты и за хлебом не ходила, давай карточки, я сбегаю“. Талоны были отрезаны на декаду: с 1-го по 10-е число, ну, а там оставалось 8-е, 9-е и 10-е — 250 гр. и три по 125 гр. на три дня.

Так этот хлеб нам и не принесла старушка… Но 9/IV я ее увидела мертвую во дворе — так что не за что осуждать, она была хорошим человеком.

Помню, втроем кололи лед, держали в руках лом, считали: раз, два, три — и опускали лом. И скололи весь лед — боялись заразы, а в машину лед кидали военные и увозили в Неву, чтобы город был чистым.
Мужчина через дверь сказал: „Врач придет завтра утром“.

Старушка ушла за хлебом. Сестра пришла из родильного и кричит: „Где вы, у меня грипп!“ А я кричу: „Закройте дверь с той стороны, а то холодно!“ Она ушла, а Костя пятилетний встал и говорит: „А каша-то сварилась!“ Я встала, печку затопила, да каша застыла, как кисель.

Я купила на Сенном рынке 5 апреля большой кулек манной крупы за 125 граммов хлеба. Мужик шел со мной с Сенной площади до дома, видел моих детей, взял талон на 125 гр.

хлеба и ушел, а я начала варить кашу, а каша так и не загустела, хотя я всю крупу всыпала в трехлитровую кастрюлю…»

Нина Ильинична Лакша

«У дистрофиков нет страха. У Академии художеств на спуске к Неве сбрасывали трупы. Я спокойно перелезала через эту гору трупов… Казалось бы, чем слабее человек, тем ему страшнее, ан нет, страх исчез. Что было бы со мною, если бы это в мирное время, — умерла бы от ужаса. И сейчас ведь: нет света на лестнице — боюсь. Как только люди поели — страх появился».

Зинаида Павловна Овчаренко (Кузнецова)

«22 июня 1941 года мне исполнилось 13 лет. Гуляла в этот день с подругой по городу. У магазина увидели скопление людей. Там висел репродуктор. Женщины плакали. Мы поспешили домой. Дома узнали: началась война.

Семья у нас была 7 человек: папа, мама, 3 брата, 16-летняя сестра и я, самая младшая. Сестра еще 16 июня отправилась на теплоходе по Волге, где война ее и застала. Братья добровольцами ушли на фронт, папа был переведен на казарменное положение в Лесном порту, где работал слесарем. Мы с мамой остались одни.

Жили мы за Нарвской заставой, тогда это была рабочая окраина. Кругом дачные поселки, деревни. Когда немец наступал, всю нашу улицу запрудили беженцы из пригородов. Шли нагруженные домашним скарбом, несли и вели за руки своих детей.

Я помогала дежурить в сандружине, где командиром звена была моя мама. Однажды увидела, как в сторону Ленинграда от Средней Рогатки движется какая-то черная туча. Это были фашистские самолеты. По ним стали стрелять наши зенитки. Несколько подбили.

Но другие пролетели над центром города, и вскоре мы увидели невдалеке большие клубы дыма. Потом узнали, что это разбомбили продуктовые Бадаевские склады. Они горели несколько дней. Горел в том числе и сахар.

Голодной зимой 1941/42 годов многие ленинградцы, у кого хватало сил, приходили туда, собирали эту землю, вываривали ее и пили „сладкий чай“. И когда уже земля была не сладкая, ее все равно копали и тут же ели.

К зиме папа наш совсем ослаб, но все равно часть своего трудового пайка пересылал мне. Когда мы с мамой пришли его проведать, из двери барака кого-то выносили в столярную мастерскую. Это был наш папа. Отдали свой паек хлеба за 3 дня женщинам с папиной работы, чтобы они помогли маме отвезти его на Волковское кладбище — это другой конец города.

Женщины эти, как только съели хлеб, так и бросили маму. Она повезла папу на кладбище одна. Шла с санками вслед за другими людьми. Выбилась из сил. Мимо везли сани, нагруженные телами умерших. Извозчик разрешил маме прицепить к ним сани с папиным гробом. Мама отстала.

Придя на кладбище, увидела длинные рвы, куда складывали покойников, и как раз папу вытащили из гроба, а гроб разбили на дрова для костра».

Аншелес Ирина Иосифовна

«Какое-то время мы ходили в школу, там нам выдавали еду: щи из черной капусты, а если очень повезет, то суп из черной лапши. Всю еду мы несли домой. Но это еще были не самые худшие дни блокады, а вот с января началась трагедия: мы начали питаться по карточкам. Маме дали рабочую карточку — 250 граммов хлеба, а мне детскую — 125 граммов.

Хлеб готовили в основном из коры, муки в нем было мало. Очереди за хлебом, сильные морозы, артобстрелы и налеты, многочисленные жертвы — такова была блокадная жизнь. Но даже в этих условиях работали заводы, мастерские. В Ленинграде оставались многие известные деятели культуры: писатели, поэты, музыканты.

Практически каждый день их голоса и произведения звучали по радио, чтобы придать силы людям.

Я очень хорошо помню в эфире голос поэтессы Ольги Берггольц, постоянно звучала симфоническая музыка. Страшно ли было в блокадном городе? Нет, страшно не было, пугала неизвестность. Было очень плохо, когда умерла мама. 1 января она не вышла на работу, и я вызвала врача.

Он выписал ей больничный лист с диагнозом дистрофия, и вскоре ее не стало. Одна женщина согласилась помочь мне похоронить маму — при условии, что я дам ей два килограмма хлеба. И за 40 дней я накопила эти два килограмма.

У мамы было несколько золотых вещей: браслеты, медальон, часы — я отдала их в обмен на баночку крупы и белый хлеб. Так я осталась одна. Чуть позже мамина приятельница, узнав о моей беде, предложила мне работать в садике уборщицей, и я согласилась.

Читайте также:  Хозяйственное мыло - что в нём такого?

Я работала там до конца 1942 года и получала дополнительную тарелку супа, она мне очень помогла.

Весной, чтобы не вспыхнула эпидемия, нужно было очистить улицы от трупов и помоев, которые накопились из-за того, что канализация не работала.

Вышел указ о том, чтобы все люди после работы выходили убирать снег и отвозили его на Неву, чтобы он быстрее таял. И мы ходили с большими санками и сгребали снег. В апреле улицы были уже чистыми и, наконец, пошел первый трамвай.

Я не могу передать вам, какой это был праздник для всех! Люди выходили на стук рельсов, радовались, аплодировали».

Бейлин Аркадий

Приводит отрывок из письма своей тети ее подруге, пережившей блокаду:

«Тонечка, дорогая моя!

Так много нужно сказать тебе. Но с чего начать эту ужасную повесть, содержащую в себе одни кошмары и ужасы; хочется забыть, забыться; но от себя не уйдёшь, не уедешь. Итак, почти год на нас начали сыпаться несчастья и тяжёлые потери. Серию потерь открыла Шулама; ведь ты помнишь, какая она была при нормальной жизни.

Война и голод окончательно свалили её с ног; дошло до того, что она, зайдя к нам со службы, не могла дойти до своего дома, так обессилела; заболела и недели через три умерла, у нас же, 22 января. На другой день, 23 января, овдовела Соня. Напряжённая работа и недостаточное питание сказались и на её муже.

(С первого же дня войны Моисей был призван в ряды МПВО с отрывом от производства; но семья давала себя знать; он помимо того работал и на заводе). Бедная наша Соня ненадолго пережила своего мужа; питание сказалось и на ней. Она даже не могла пойти на похороны мужа, с трудом спустилась с лестницы.

Хоронили его Тэма и я; вернее, я, так как Тэма была очень слаба.

Всё же Соня выправилась кое-как. В конце января заболела мамочка; наша бедная страдалица очень мучилась и в довершение всего за 6 дней до смерти потеряла речь; и у неё были парализованы правая рука и нога. Она очень страдала и от физической боли, и за Соню.

Тонечка, ты себе не представляешь, как было на неё больно смотреть. За что такие страдания должна была переносить эта святая женщина? 20 февраля её не стало.

10 марта в нашу квартиру попал снаряд, непосредственно в Тэмину комнату; разрушил её в дым, и стена её комнаты упала на лежащую в постели Соню с детьми. От немедленной смерти её спасла стенка кровати, которая образовала угол.

Но кому были нужны её безумные страдания? Она прожила 4 дня и на пятый скончалась в больнице от контузии мозжечка.

Детей пришлось немедленно после обстрела отдать в очаг на круглосуточное обслуживание; дома было негде жить. Сохранилась только одна Линочкина комната, да и та была с осени занята эвакуированными с Московского района жителями.

Пришлось ютиться вместе, так как всё было повреждено. Имочка вследствие контузии потеряла слух, но через месяц она выздоровела, слух к ней возвратился. Аркашка (это я — А.Б.

) здоров, но очень боялся выстрелов, с ним в очаге приходилось немало возиться.

Тётя Саша умерла 2 апреля. Ты себе не представляешь, какой это был ужас. Тэма была в больнице. Я не надеялась, что она вернётся. Жуткий обстрел; тётя Саша лежит без движения; гонит меня в убежище. Но я, конечно, её не оставила. Под утро она после тяжёлых мук уснула, навсегда.

Боря (брат Фани) умер в июне. Родители его не знают об этом; ты им про него не пиши. Тоня, Тоня! Сколько смертей: дядя Миша, Залман, Лёвочка (сын Симы), и все от голода. Крепко тебя, моя дорогая, целую. Прости за эту панихиду, но ведь рано или поздно нужно об этом рассказать».

Источник: https://www.cosmo.ru/lifestyle/society/u-blokady-zhenskoe-lico-pronzitelnye-vospominaniya-zhitelnic-leningrada/

Блокадный Ленинград: страницы дневника

Я расскажу вам, товарищи, о нашем Ленинградском фронте.

С неделю назад я была на одном из ближних подступах к Ленинграду, в полку, которому Военный совет вручал в тот день гвардейское знамя.

Мы ехали по весеннему утреннему Ленинграду. Он весь был озарен теплым солнцем, он был, к счастью, очень тихий, совсем безлюдный и неизменно красивый.

У моста, рядом с большим недымившим заводом, наши документы попросил первый пикет.

Пока красноармейцы проверяли документы моих товарищей, я разглядывала высокий заводской забор: он был кое-где пробит осколками снарядов и весь сплошь покрыт плакатами, воззваниями и листовками.

Мне подумалось, что может быть, уже сейчас этот забор надо бережно так, весь целиком перенести в музей, а люди будущего с благоговением будут останавливаться перед ним, как перед вечно живым куском истории.

Наши стены шепчут, бормочут, кричат: да, прямо на стенах пишется то, что должны знать граждане, в чем нужно их предупредить, чему нужно научить их.

Повсюду натрафаречены некрупными буквами правила, как уберечься от гриппа; стены Невского проспекта советуют: «Держите ноги в тепле и сухими…», «При повышенной температуре немедленно идите к врачу…»

Но больше всего надписей о том, как надо обращаться с огнем, о борьбе с пожарами, о предотвращении их. Уже по одним этим надписям человек, приехавший в Ленинград, может понять, как грозен был огонь городу эти годы.

Наверное, когда-нибудь эти надписи будут не очень понятны приезжим, наверное, когда-нибудь мы сами удивимся, увидев, что на Литейном, на доме, где когда-то жил Некрасов, начертано: «Не ходите по лестницам с горящей лучиной, с бумажными жгутами и тряпками».

Одна кирпичная стена на Международном огромными буквами кричит почти гекзаметром:

«Не оставляйте детей возле горящих коптилок!»

Сколько бедствий встает за этими строчками, начертанными прямо на стенах огромного цивилизованного, прекрасного современного города!

А частные объявления на деревянных укрытиях?

Довольно долго на щите, закрывающем витрину одного когда-то богатого магазина на площади Льва Толстого, висело такое объявление:

«Всем гражданам! Отвожу ихних покойников на саночках до кладбища и другие бытовые перевозки…»

«За ненадобностью продается легкий гроб…»

Целая драматическая, необычная повесть кроется за этим объявлением.

Да, стены наших домов – это как бы открытый каменный дневник всего города, дневник каждого из нас, ленинградцев. Мы, конечно, еще не в состоянии оценить и даже просто прочесть его. Но давайте прочтем хотя бы две его страницы.

Ты непременно увидишь на стене своего дома уже слегка пожелтевшее от осенних дождей, покоробленное от зимних морозов воззвание. Женщины и подростки торопливо расклеивали его в сентябре 1941 года. Суровые, трепетные слова на этом желтом листе:

« Товарищи ленинградцы, дорогие друзья!

Над нашим родным и любимым городом нависла непосредственная угроза нападения немецко-фашистских войск. Враг пытается проникнуть в Ленинград. Ленинград стал фронтом. Враг у ворот».

А рядом с этим воззванием – другие, наклеенные с неделю назад: «Ленинградцы, на огороды!» «Ленинградец, помни: если ты обработаешь и засеешь 15 сотых га, ты получишь капусту, ты получишь редиску, лук, морковь… Этого вполне хватит, чтобы обеспечить свою семью овощами на весь год».

Вот две страницы из твоего дневника, ленинградец. Между ними год войны, из них десять месяцев блокады.

И первая страница – первое воззвание – напомнит тебе о том, какими мы все были в августе-сентябре 1941 года, когда враги бешено рвались в Ленинград.

Мы жили тогда напряженной, почти неистовой жизнью.

Кто мог поручиться, что будет с ним завтра, что будет со всем городом? Быть может завтра, быть может, через час придется драться с врагом на этих самых улицах, возле этого плаката – «Враг у ворот; быть может, придется пасть под ним.

И мы жили только этим. Никто не думал о своем завтрашнем дне, никто не заглядывал в будущее. Все силы были отданы тому, чтобы сегодня, сейчас остановит врага, не пустить его в город.

И враг был остановлен.

Рядом с этим пожелтевшим воззванием – вторая страница дневника – листовка об огородничестве. Она говорит о том, что ты не боишься близкого и свирепого врага. Выстояв в сентябре, теперь-то ты наверняка знаешь, что никогда немцы города не возьмут.

И ты живешь будущим. Ты работаешь не только для сегодняшнего дня, но и впрок. Ты стал другим: увереннее, выносливее, храбрее.

А главное – ты заново научился жить обычной человеческой жизнью в городе, который десять месяцев назад стал фронтом и по сей день остается фронтом.

… В то утро, когда мы ехали на передний край Ленинградского фронта, наши командировки первая военная застава проверяла у ворот большого завода еще в центре города. Это был «мой» завод. Я проработала здесь в комитете комсомола несколько лет подряд. Глядя на знакомые корпуса и здания, я вдруг совсем по-новому вспомнила молодость.

Отсюда теперь начинается настоящий фронт.

А сразу от завода по обе стороны шоссе под просторным небом возвышаются высокие новые дома. Теперь от дома к дому, пересекая улицу, возведены баррикады, надолбы ежи, завалы. Вторая застава проверяет наши командировки.

Да. Этот завод, эти недостроенные дома, этот садик в августе прошлого года стали фронтом не в переносном, как в мирное время, а в буквальном – в грозном, бедственном и мужественном – значении этого слова.

Это все еще город, городские улицы – и это уже фронт.

Мы ехали менее часа, и вот мы почти на передовой линии фронта, в полку, которому будут вручать сейчас гвардейское знамя, завоеванное им здесь, на этом фронте, этой зимой.

Тяжелое, огромное испытание стояло перед полком, и он с честью вышел из него. Он не пустил врага в Ленинград, удержал свои рубежи.

И когда наступила весна, всей стране, всему миру и, главное, нам самим стало ясно, что Ленинград, коченевший от стужи, жаждавший, голодавший, видевший на улицах своих бесчисленные гробы, город, где объявления о перевозках трупов на саночках – быт, – этот Ленинград – город неугасимой, торжествующей жизни.

Разве не торжество жизни, что именно в Ленинграде только одно ремесленное училище обучило этой зимой и отправило за кольцо на предприятия страны более пятисот молодых умелых мастеров? Пожалуй, лишь мы сами сумеем вполне оценить то, как учились работать голодающие, зябнущие ребята, в то время, как руки их примерзали к металлу и зубы шатались во рту, как у стариков… Но они выучились мастерству за зиму, и этой весной Ленинград снова дал стране питерские, ленинградские кадры рабочих.

Да, смерть глядела в наши зрачки, глядела долго и неотрывно. Но она не смогла загипнотизировать нас, как гипнотизирует удав намеченную жертву, обезволивая ее и покоряя.

Фашисты, заславшие к нам смерть, опять просчитались.

Мы не уступали смерти без боя ни одной пяди: вот в разгар ее безумия мы даже изобретали лекарства, мы лечились и лечили друг друга и отвоевали тысячи и тысячи людей, уже обреченных на гибель.

И это есть торжество жизни, хотя жертвы наши и очень велики.

А разве не торжество жизни, что Публичная Библиотека наша – одно из величайших книгохранилищ мира – работала в Ленинграде всю эту зиму?!

Да, в Библиотеке на абонементе было всего два фонаря «летучая мышь», и от книг веяло смертным холодом. Но в этой тьме работники Библиотеки подбирали книги для госпиталей и библиотек-передвижек. В Библиотеку приходили запросы на узбекские книги, на грузинские, татарские – для бойцов грузин, татар и узбеков, для бойцов многих других национальностей, которые защищают Ленинград.

Какие только запросы не приходили в Публичную Библиотеку!

Ведь в осаде проблемой стали простейшие вещи – например, добывание огня.

Раньше спички привозили к нам из области, а теперь… И вот в Публичную Библиотеку поступает запрос: как организовать производство кремешков для зажигалок? Как наладить производство спичек? Свечей? Белковых дрожжей? И множество, множество таких же необходимейших для обороны, для жизни города вещей… И сотрудники библиотеки тщательно, по-военному оперативно подбирали литературу – по спичкам, по свечам, по дрожжам… Сплошь и рядом оказывалось, что новейшие пособия не годятся для Ленинграда – просто нет возможности поставить производство в блокаде по-современному. Тогда подыскивались старинные книги, книги XVIII века, обучавшие примитивному изготовлению хотя бы тех же свечей – «како катать свещи», – и это-то как раз и подходило к нашим блокадным условиям и немедленно применялось. Оказывалось, например, что такая вещь, как современная спичка, требует для своего изготовления до семидесяти одной различной химикалии. Нет такого количества химикалий в осаде! Тогда разыскивалась старая литература, литература эпохи рождения самой первой спички, и производство ставилось по ней; мы знаем наши спички – зажигаются они, конечно, с применением физического труда, но уж лучше такие, чем совсем никаких. А на книжечке с такими спичками нарисовано даже здание Адмиралтейства и напечатаны стихи!

Так мирное книгохранилище участвовало в обороне города, в защите основ цивилизации, не прекращая главной своей работы.

За эту зиму много частных библиотек осталось без хозяев, осиротело… Казалось бы, не до книг в городе, терпящем такое бедствие.

Но работники Публичной Библиотеки не дали погибнуть осиротевшим, оставшимся без защиты книгам: на саночках, а весной на детских мальпостах, совершая огромные концы пешком, качаясь от слабости и тяжелого груза, возили они выморочные библиотеки в свой фонд и спасли для будущих поколений сотни, тысячи книг, рукописей, архивов…

Ленинградцы мыслили, творили, дерзали, то есть дрались за жизнь на всех ее рубежах.

Это было очень тяжело, но ни с единого рубежа жизни мы не отступили. Мы совсем по-новому поняли, что жизнь – это деятельность и что, как говорят у нас, «раньше смерти помрешь», если перестанешь трудиться.

И в те же дни, когда гвардейцы принимали знамя, тысячи ленинградцев, подобно им, принимали из рук Родины награды, которые мы вправе считать наградами фронтовыми…

Полк принимал знамя в бою.

Гвардейцы стояли на маленькой поляне среди бедных, еще не одетых травою бугров, под холодным северным ветром, а за ними, в синеватой дымке, виднелись нежные контуры Ленинграда.

Каким отсюда строгим и спокойным казался он! Покой и тишина…

«Что в городе?» – спросил меня полковник.

И я ему ответила: «Война!»

И вот командир полка берет из рук члена Военного совета багряное гвардейское знамя. Командир высоко поднимает его над головой и показывает всему полку – смотрите, гвардейское знамя в наших руках; это знамя – знак великого доверия Родины. Гвардейцы клянутся своему знамени и стоящему за ними Ленинграду в незыблемой верности, в священной ненависти к врагу.

Немцы еще у ворот Ленинграда. Но они не войдут в город. В этом клянутся гвардейцы, и клятву их подтверждает орудийный салют; это не простой салют, а огневой залп по заранее разведанной цели – по вражеским батареям. Еще несколько вражеских батарей, швыряющих снаряды в наш город, уничтожены этим гвардейским салютом.

Источник: О. Берггольц. Собрание сочинений: в 3т. – Л.: “Художественная литература”, 1989.

Последние публикации нашего военного сайта:

Критическая точка

Состояние торговли

На фронте, в артиллерии

Гибель корабля

Художественная литература >> Проза
Звезда. Шалашный городок.

Два последних письма

Форт Эбен-Эмаель

Источник: https://www.pravmir.ru/blokadnyj-leningrad-stranicy-dnevnika/

Ссылка на основную публикацию